Personal Memoirs about Leon A. Orbeli written by Nina A. Galitskaya

Личные воспоминания об академике Л. А. Орбели его сотрудницы Н. А. Галицкой

The text is in Russian


“Печаль минувших дней в моей душе чем старе, тем сильней”.

Пушкин.

“Да! Чаша житейская желчи полна, но выпил же эту я чашу до дна!”

Кюхельбекер.

К чему, к чему были в моей жизни и в жизни моего незабвенного учителя эти горести, ведь можно было бы жить и без них, и еще как жить — жить с радостью и упоением. Мы работу любили, работали по двенадцать часов, не уставали, потому что наш дорогой шеф любил по-настоящему науку и нас приучил к тому же. Лучшее, что есть в жизни — это труд. В книжке древних индийских афоризмов сказано: “Высшим благом среди всех зовут знание, его не отнять, оно неоценимо, оно никогда не иссякнет”. Этим жил мой учитель, человек, равного которому я не встречала в жизни. Я люблю читать книги о великих людях, я бы никогда не верила в то, что бывают такие добрые, бескорыстные, правдивые, честные, целеустремленные и разносторонне образованные люди, думала бы, что все здесь приукрашено, но зная своего шефа, я убедилась, что такие люди бывают на земле. Конечно, наш великий Ленин таков, но ведь Ленин — это редкое чудо, редкий ум и вообще редкое явление на земле. Ленин — это недосягаемая звезда, которая светит всему миру. Блага жизни для него не существовали, он жил духом, интересами всего человечества. Орбели жил интересами науки и любил людей, жалел их. Я помню, в детском альбоме мне написали стихотворение, где была строфа: “Но не труд только жизни конечный удел, надо чуткое сердце иметь, чтобы тех, кто в труде не уверен, не смел, этим сердцем любить и согреть”. Он нас согревал всех, и подобных ему в коллективе не было, хотя коллектив был очень хороший.

Леона Абгаровича обвиняли за его любовь к ближнему, что он имеет собес’овские настроения. Он на это отвечал: “Ну что же мне делать, когда один мой заместитель по науке “себес” (проф. Гинецинский А. Г.), а другой “сам бес” (проф. Тонких А. В.). Оба по-настоящему хорошие ученые, но обоим по душевным качествам не сравниться с Орбели. Гинецинский А. Г. любил науку, отдавал ей всю жизнь, был ученым мирового масштаба, но старался, в какой-то мере, получше оснастить свою лабораторию. Тонких А. В. только и живет наукой — даже и семьи не имеет, но она всегда так кричала на всех, что ее боялись, и она получила кличку “сам бес”. В остроумии Леон Абгарович всегда всех превосходил.

В этом человеке сочеталось все — и величие, и простота, и безумная, все поглощающая время, работа, и любовь к музыке, танцам, и он не прочь был побыть в компании с молодежью. А наши аспирантские вечера, какие они были чудесные! У Леона Абгаровича был прекрасный слух и он мог, например, полностью напеть оперу “Кармен”, причем без инструмента, и мы все вторили, а Штейнгарт К. М. танцевала Кармен. Всякие импровизации приходили в голову Л. А. Он импровизировал танцы народов. Вино мы пили только сухое, так нас учил Леон Абгарович пить только натуральные вина, они снимают тормоза, делают беседу легкой, но не вредят.

Еще помню юбилей Леона Абгаровича, когда ему исполнилось пятьдесят пять лет. Я была аспиранткой научного института им. П. Ф. Лесгафта и принимала живейшее участие в организации юбилея, мы освободили музей от всех экспонатов (слонов и других животных) и устроили там гостиную. Навезли от всех сотрудников, в том числе и от Орбели, ковры, и было очень уютно. К нам пришли, ради Орбели бесплатно, артисты и выступали с маленьким концертом. Потом был банкет, варили крюшон, делали сами мороженое (его тогда купить было невозможно). Говорились различные остроумные речи, Лебединский и Гинецинский, как всегда, были в ударе, а мы, аспиранты, восхищались их остроумием. Леон Абгарович также был весел и прост. Тонких танцевала казачка. Помню, как мы с Л. Г. Ворониным забрали кастрюлю с остатками мороженого и сели под слона (в комнате, куда вынесены были экспонаты) доедать мороженое. А Леон Абгарович подсел к нам, нам было приятно, но мы стеснялись его кормить мороженым из нашей кастрюли. Мы тогда еще трепетали от почтения в его присутствии, а потом постепенно обрели свободу, но все равно всегда в его присутствии испытывали к нему величайшее уважение, но не робость. Это тот вечер, когда мы поднесли Леону Абгаровичу красное глубокое кресло, которое он потом всегда любил. После вечера, под утро, все отправились гулять на острова.

Помню и другой вечер, когда мы возвращались от Леона Абгаровича с Рентгеновской улицы, где он жил в простом деревянном домике, и “спящие громады пустынных улиц” были тихи, а мы, попав на улицу Красных Зорь (теперь Кировский проспект) запели. На нас закричал милиционер, но увидев, что сам генерал-полковник (тогда это называлось корврач) поет, вытянулся в струнку и замолчал. Слово “сам генерал-полковник” мне напомнило еще одну сцену из жизни Леона Абгаровича. Как-то мы были в Москве в командировке, и вот в один прекрасный день решили отправиться погулять в Сокольники. Мы были втроем: я, Марья Кероповна, жена Иосифа Абгаровича Орбели, и Леон Абгарович. В метро ко мне обратился какой-то человек и спросил: “Скажите, это брат Орбели?” Я ему разъяснила. Леон Абгарович меня спросил, что он спрашивает. Я сказала. Тогда он говорит: “Ах, как вы растерялись, Нина Александровна, надо было сказать: это сам Орбели”. А потом покрутил ус и сказал: “Как мне удобно жить. Что бы я ни натворил, всегда можно сказать, что это сделал брат”. Прогулка наша была просто волшебной. Я была тогда еще молода и воспринимала жизнь со всем восторгом юного создания. Леон же Абгарович и Мария Кероповна были солидные люди, но я не видела разницы между ними и собой. Мы пели, лежали на траве, говорили об Омаре Хайяме, Бабуре, Бернсе, Пушкине, Исаакяне, Сарьяне и обо всем на свете. Недавно я была у Марии Кероповны, и она сказала, что эта прогулка оставила у нее очень приятное воспоминание, а я навечно покорена этим милым, обаятельным французом-армянином. Я люблю стихи и знаю их наизусть, и мне мой супруг часто говорит, что не читай стихи вслух, это твой большой недостаток — утомлять всех стихами. А Леон Абгарович же просил, прочитайте еще, и еще, и еще. И сказал мне: “Будьте такой, какая вы есть. Не старайтесь ломать свою натуру. Она эмоциональна, и это дар природы, а не недостаток”. А от мужа и других я слышу обратное, надо быть молчаливой и эмоциональность надо скрывать. Да, не все могут так хорошо понимать, что все люди устроены по-разному. Еще Анатоль Франс сказал: “Жизнь, дарованная нам богом, подобна драгоценной ткани, по которой каждый вышивает как кто может”.

Чего только не вспомнишь! Когда Леону Абгаровичу была дана сталинская премия, я была организатором вечера и банкета. Мы пригласили артистов, и все пришли бесплатно, ради Леона Абгаровича, и в том числе и Скоробогатов. Мы просто устали от концерта, так много было артистов, а следовательно, и номеров. Затем сели за стол, и начались выступления. При этом это не были трафаретные выступления, это была импровизация с юмором. Например, проф. Промптов выступил с защитой диссертации “отчего у козлика выросли рожки и ножки”, оппонентами были профессора Лебединский и Гинецинский. Не могу повторить всего, но у нас скулы сводило от смеха, а Скоробогатов сказал, что я никогда так весело не проводил время — и не ушел до утра. Затем между столов были танцы. Проф. Тонких танцевала свой коронный номер казачок, Агнесса Иванян — что-то армянское, а сам Леон Абгарович не выдержал и пошел танцевать еврейский танец, лезгинку и армянский. Он пел с нами, был весел, а утром пошли гулять на Стрелку. Все, все было дано этому большому человеку, он никогда не боялся уронить свое достоинство, делал все, что делают люди, но никто, никогда не смел даже подумать, чтобы быть с ним непочтительным. Он всегда для нас был на пьедестале, говоря с ним о чем угодно, мы всегда ощущали его величие, его особенность и были полны к нему уважения. От него уходил как-то обновленный, словно омыл себя в светлом чистом источнике, и мы ничего не боялись, жили как в каком-то оазисе и думали, что везде так. При нем немыслима была фальш, подлость, подсиживание, выживание своего товарища, даже намек на это сразу Леоном Абгаровичем пресекался, а злые люди говорили, что он собес, если он не разрешал уволить больного человека. Он бесстрашно шел хлопотать за несправедливо наказанных в сталинское время своих сотрудников. Все боялись это делать. Если уж человек попал в беду — подальше от него. А Леон Абгарович не таков, он хлопотал, доказывал, что знал человека всю жизнь, ручался за него головой, и даже больше того, поехал к высланной в Вологду Н. И. Михельсон. Где найдешь таких бесстрашных прямолинейных людей? Я других не знаю.

Остроумие его было неиссякаемо. Когда я защищала диссертацию, естественно, что я волновалась. Леон Абгарович, видя это, решил меня успокоить, и говорит: “Что же вы, Нина Александровна, беспокоитесь? Вопросов боитесь? Так если спрошу я, вы ответьте: “ба, сам давал (тему), сам нэ знаешь?” Если спросят посторонние, вы ответьте: “Ваша фамилия Иванов, моя Галицкая, я вас не знаю и отвечать не желаю”. Все это было произнесено с армянским акцентом и, конечно, меня рассмешило и успокоило. А когда я доложила, Леон Абгарович похвалил: “Ну вот, доложили, как ровно одиннадцать раз докладывали, все хорошо”. И я написала на преподнесенном мне подарке — пудренице в виде яйца с вылупившимся цыпленком — “остановись, мгновенье, ты прекрасно”, все радовало, потому что шеф похвалил.

Леон Абгарович целиком и полностью отдавался работе. Он никогда не брал отпуск, и за это Ворошилов его ругал. Как-то я была в Москве в то время, когда Ворошилов вызвал профессоров Военно-медицинской академии на прием и там между дел сказал: а вам, Леон Абгарович, я приказываю отдохнуть — и тут же распорядился, чтобы ему дали путевку в Ворошиловский санаторий. После приема Леон Абгарович пришел ко мне. У меня в тот период произошло большое несчастье, я все лицо спалила огнем от взрыва газа в кухне. Он очень обо мне беспокоился и сразу после приема приехал ко мне и отвез меня в Кремлевскую больницу, чтобы приняли все меры, предотвращающие уродство. По дороге он мне жаловался: “Не могу я ехать в этот санаторий, ну что я там буду делать, что? Ходить из угла в угол и отбиваться от нежелательных собеседников?” Я его успокоила и сказала: “Поезжайте в санаторий, а мы будем жить в Лазаревской (где я должна была ждать мужа с Дальнего Востока, куда он был направлен на работу и откуда он должен был быть отпущен, так как прошло три года, срок, на который он был отправлен, и откуда его никогда бы не отпустили, если бы милый, дорогой Леон Абгарович не помог его отхлопотать и не запросил его к себе в адъюнктуру на кафедру физиологии ВМА). Вы же, Леон Абгарович, из санатория приедете к нам в Лазаревское”. Он сказал: “Вот это другое дело, и овцы целы и волки сыты, я побуду там дня три-четыре и приеду к вам”. Так и сделал. Мы, конечно, все были рады его приезду, кто не рад обществу такого обаятельного человека. В ожидании мужа, я жила со свекром и свекровью, и мы все беспрерывно гуляли, смеялись, шутили и иногда я ходила с Леоном Абгаровичем на вокзал есть шашлык, который ему, как уважаемому армянину, подавали по всем правилам. Чудесные, незабываемые дни, море, солнце и бесконечно приятный собеседник, в обществе которого просто таешь от счастья, что он уделил тебе драгоценные минуты. Потом он все же сбежал. В Балаклаве велись подводные работы, и его душа была там. Он умчался и прислал телеграмму из Ворошиловского санатория: “Еду в Балаклаву”. А телеграф перепутал и написал: “еду беру Клаву”. Мы потом долго все издевались над ним, где же ваша Клавочка. Мы смели это делать, потому что он любил юмор. Один раз его солидная сотрудница послала ему телеграмму, ее фамилия Тетяева, а телеграф “выдумал” подпись “тетя Ева”, и с тех пор Леон Абгарович всегда поддразнивал ее “тетя Ева”.

Все, что исходило от этого доброго человека, дышало настоящим большим теплом. Я была больна, у меня предполагали костный туберкулез в коленном суставе. Родственники меня отправили меня сначала в Анапу, где я лечилась, а потом долечиваться в Евпаторию. Тяжело думать о том, что будешь хромой или все время больной. Я ходила с палочкой. И вот Леон Абгарович это понимал больше, чем кто-либо другой. Он приехал ко мне из Балаклавы, где всегда проводил свой “отдых” на работе по изучению кессоновых заболеваний и многих физиологических механизмов, связанных с этим явлением. Боже, как я воскресла в присутствии Леона Абгаровича! Из-за моей болезни в Евпатории собрались мои родственники, муж, брат с женой и двумя ребятами, и все они были совершенно очарованы простотой Леона Абгаровича. Судите сами, кто может так просто и, я бы сказала, по-мальчишески просто, вести себя. У нас были взяты билеты в цыганский театр “Ромэн”, который выступал в каком-то саду, и вот Леон Абгарович захотел пойти с нами. Конечно, все мы наперебой ему предлагали билеты. Но он сказал: “Я не люблю сидеть и лучше постою где-либо”. Мы пошли, прошли через официальный вход, а ребята и брат — через дырочку в стене. Ребята влезли на дерево, и чтобы вы думали? Леон Абгарович уселся около них на какой-то висячий сук. Я к ниму подошла только потому, что знала галантность Леона Абгаровича, не позволившую ему предложить даме, да еще больной, свой сук. Мы все так смеялись, что публика на нас оглядывалась, а Леон Абгарович еще многое подпевал при слушании цыганских песен. Потом мы шли домой в темную южную ночь и пели, ужин так же прошел в веселой приятной обстановке. С ребятами Леон Абгарович был настолько мил, что когда уезжал на другой день, то их взял с собой в машину и они с ним доехали до конца Евпатории и на всю, всю долгую жизнь сохранили о нем самое лучшее воспоминание. Но еще до отъезда была ночь. И вот эта ночь была ужасна для него, он сам признался в этом. А мы, нечуткие люди, не учли того, что в комнате в Евпатории спать жутко жарко. Сами легли на улице, а ему уступили комнату, где он промучился целую ночь и не смел из-за своей деликатности нам сказать об этом. А мы, бы, конечно, организовали быстро что-либо на улице. Леон Абгарович же просидел всю ночь у окна, но сказал нам об этом только утром. При своем втором приезде он уже был осмотрительнее, не остался ночевать, но был также мил, прост и опять возил с собою детей.

В живых, ярких, остроумных беседах мы познавали истины и работа для нас была радостью. Не хотелось уходить домой. Мы, аспиранты института им. Лесгафта, получали стипендию всего по 25 рублей (250 рублей), а Леон Абгарович получал 30 рублей (300 рублей), причем никогда их не брал, а отдавал на нужды лаборатории. Он работал в ВМА, был начальником кафедры физиологии, той кафедры, с которой читал признанный всем миром великий Павлов. Леон Абгарович всегда отдавал свои деньги всем, кто в них нуждался, и когда он умер, вдова осталась без денег, даже нечем было оплатить наследие, пришлось продавать библиотеку и кабинет. Леон Абгарович говорил ей всегда: “Нам нечего копить деньги. Я умру, тебя государство обеспечит” и шутливо потрясал своими бесчисленными орденами. У него было четыре ордена Ленина, не говоря обо всех других. Когда он все их надевал на парады или, например, на празднование 250-летия Академии Наук, так он сгибался под тяжестью их. И ничего его не спасло в дни тяжелого сталинского гнета. Он был снят с работы из Физиологического института им. Павлова, а также из Военно-медицинской академии, где он долгое время был на посту начальника Академии. Моего мужа тоже сняли за то, что он не “вскрыл ошибки” Орбели, меня из милости оставили, как, мол, они ребенка будут кормить, если оба будут сняты. Тяжелое время, не хочется его вспоминать, тем более, что моя нервная система не выдержала и я впала в тяжелую депрессию, перестала спать, не хотела жить и есть, раз таков мир.

Я воспитана комсомолом 20-х годов, Леоном Абгаровичем и моими тетушками (родителей у меня не было с десяти лет), одна бестужевка, другая стебутовка, были такие курсы, которые переросли в институты. Всю жизнь с малых лет я впитывала в себя идеи Ленина и строго воспитывалась тетушками и Орбели. Все мне твердили, что главное это работа, а не личные блага, и она только может сделать жизнь интересной, полноценной. Я впитала в себя всеми фибрами души Ленинскую справедливость - и вдруг такое горе. Снимают с работы человека, лучше которого только Ленин. За что? За то, что он отдал всю жизнь на служение науке, родине, за то, что он никогда не брал отпуск, а всегда сам во все входил и за все сам отвечал, ни на кого не надеясь, за то, что он всем всегда помогал, за то, что он любую уборщицу называл по имени-отчеству и знал имена ее детей и всегда их, и всех вообще, устраивал в больницы и при этом снабжал всех деньгами. Сказано было, что он не развивал учения Павлова, а кто же его развивал? Павлов еще на конгрессе физиологов в 1935 году сказал: “Вот мой самый талантливый ученик! Это он все организовал, он обладал большим, чем я, плюс к широкому мышлению имел организаторские способности, которых у меня нет, и его мы должны благодарить за созыв конгресса”. Павлов представил его к Нобелевской премии за учение о симпатической нервной системе. Не говоря уже о том, что все эволюционное направление в физиологии было создано Орбели. Не говоря о том, что в космос летают благодаря учению Орбели и на дно моря спускаются также благодаря его глубоким, продуманным исследованиям. И вот такого человека держать в опале, так что от него все бежали. Я помню душераздирающую сцену, когда он сидел в зале президиума Академии, и рядом были пустые стулья, никто около него не садился, и когда я села, он мне сказал: “Уйдите, Нина Александровна, в другое место”. Я ответила, что я маленький человек и мне ничего не страшно, так он сказал: “Это отразится на вашем муже, а он и так из-за меня пострадал, теперь он устроился работать и на нем может отразиться ваше общение со мной. Лучше приходите ко мне вечером на Новинский бульвар” (где он жил в доме № 25). А раньше ему прохода не давали, к нему близко нельзя было подойти. В этот же раз, он, бывший вице-президент, стоял в очереди сдавать пальто (уже не шинель, его демобилизовали). Швейцарихи со слезами говорили: “Наш-то страдалец стоит в очереди и не отдает без очереди пальто”. Как велики простые люди, они ничего не боятся, им нечего терять, ни богатства, ни положения, и они люди, а не людишки. Я видела много людей, которые раньше кадили Леона Абгаровича, а потом его обливали бог знает чем. Исаакян сказал про старый мир: “Что почесть и уважение со страху льстят и чтут, а если ты поскользнулся, глумлению предадут”. И еще: “Поднимут выше всех башен и облаков, а завтра в землю втопчут сотней копыт и подков”. Это старый мир, но почему у нас при Сталине было такое? Почему Иванов-Смоленский говорил на одном из заседаний: “Вы видите перед собой красивый фасад, а внутри здание пустое...”— не хочу дальше продолжать. Это у Леона Абгаровича то пустое? Дай бог всякому иметь такую пустоту. Нет, не хочу перечислять речи людей, которых вырастил Орбели.

Его дом до двенадцати ночи был открыт для всех, и все шли к нему за всем: за научными советами, с горем, с радостью, за благословением на свадьбу и пр. и пр. Помню, пришел один студент и сказал, что Вилесов (это зам. нач. ВМА) не разрешает мне ехать хоронить мать. Леон Абгарович вскипел и сказал: “А у него-то есть мать, или он рожден чертом? Не пустить хоронить мать! Поезжайте, мой друг, и вот вам деньги на похороны”. Когда тот запротестовал, Леон Абгарович сказал: “Потом когда-либо отдадите, ведь у меня денег много, не обязательно отдавать, поверьте мне, я не погибну без этой мизерной суммы, а вам нужны деньги на похороны — похороны, кроме горя, связаны с издержками”. И такого человека обижать, на него молиться нужно, а не обижать — это редчайший человек, человек с большой буквы.

Прошло время опалы Леона Абгаровича, начали строить институт, и он опять стал сам за всем следить. А во время опалы он всем говорил: “Нас может спасти только работа”. И он с маленькой группой сотрудников, — ему как академику положена была помощь сотрудников, работал опять, не зная отдыха. А когда сильно расстраивался, то говорил мне: “Знаете, Нина Александровна, все проходит, и это пройдет. Вот у меня есть внук, когда Гарик обнимет меня своими бархатными ручками, я забываю, что есть на свете тяжелые дни”. А этот человек перед сессией потерял дочь, единственную, любимую и погибшую от облучения радием на своей, тоже любимой, работе. “Мне нельзя впадать в уныние, кто же поднимет внука, он ведь еще крошка” (у Гарика не было отца). Да и вообще впадать в уныние нельзя. Рудаки сказал: “Великие умом и сердцем и в горе находят источник стойкости и возвышения”. Орбели именно таков и был. А его соотечественник сказал в своем стихе про кого-то, что полностью соответствует и Орбели: “Я стольким людям был верен, я был правдив и открыт”. А чем заплатили ему люди? Он мне сказал: “Самое тяжелое для меня, что мои ученики напали на меня, а у меня от них на статьях и книжках такие надписи, что, казалось, они мне до гроба будут верны”. К сожалению, эти ученики члены партии — неужели партия может учить кривить душой. Ведь Ленин этому не учил! Сколько добра сделал нашему институту А. А. Жданов, он в дни блокады давал продукты на питание ценных собак, на которых изучалось влияние бомбежки на высшую нервную деятельность и получено много ценных данных о развитии неврозов военного времени (М. К. Петрова и др.). Сын же Жданова Юрий Жданов не мог разобраться, что за человек Орбели, и что ему говорили “быковцы” — всему верил, а он ведал главнаукой. Он в грубой форме говорил с Орбели, и Леон Абгарович сказал мне: “Я еле сдержался, чтобы не наговорить ему в ответ того же и поставить мальчишку на место”. Жданов доложил все Сталину, он был его зятем, и на завтра же Леон Абгарович был снят с работы и на его место поставлен Быков. Даже мемориальные доски на Институте физиологии им. Павлова были поставлены недавно о том, что в институте работали Павлов и Орбели. Павлов и Орбели создавали этот институт, да еще в нем работал крупный физиолог Тарханов. Леон Абгарович до этого работал в научном институте им. П. Ф. Лесгафта, где мы работали и днем и вечером, а могли и не работать, так много, палки над нами не было, но весь стиль работы в институте был таков. Сам Леон Абгарович приходил к нам в институт после работы на кафедре ВМА, и вот часто за чашкой чая мы все ему докладывали, как у нас идут опыты, и тут же давал указания, как дальше проводить эксперимент. Если что-либо интересное, он подходил к экспериментальному месту и смотрел наши протоколы опытов. Ну как тут уйдешь домой, да и не хотелось, кроме работы нас, в тот период, мало что интересовало. Леон Абгарович гнал меня домой, но я говорила: дома меня ничего не ждет, детей нет, а муж на Дальнем Востоке. Однако у К. М. Штейнгарт, работавшей со мной, был муж и дети, и она тоже не бежала домой, а муж носил ей еду в лабораторию, так как наши химические анализы длились до самой ночи, и уходящие домой сотрудники приносили нам что-либо вкусное, особенно отличалась этим А. А. Михельсон. И ночи мы дежурили у собак, если был послеоперационный день. Помню одну такую ночь. Леон Абгарович оперировал мою собаку Мурзилку, удалял надпочечник, это очень сложная операция, вызывающая кровотечение, и как мы ни ухаживали за собакой, у которой была выработана “норма” и поставлено множество опытов, делали ей переливание крови и пр. и пр., остались со мной и другие сотрудники (М. Б. Тетяева, А. А. Данилов, непосредственный мой шеф), но все же часам к трем ночи собака подохла, и я, сидя в уголке, плакала — и опытов жаль, и к собачке привязалась во время работы. Собаки необыкновенно верные животные. Когда мне нужно было по роду опытов наносить ей болевое раздражение, я по два дня откладывала опыт, и конечно, собака трудно переносила боль, но после болевого раздражения она как бы извинялась за свое поведение и лизала руки, как она умиляла меня своим поведением. Все могли у нее обучаться брать кровь из яремной вены на шее, если я стояла рядом. Во время сессии я поняла, что дети и собаки — самые бескорыстные существа в мире. Утром после такой ночи пришел Леон Абгарович, он уже знал из телефонного разговора, что собака погибла, а я плачу. Он сразу же вызвал меня к себе и начал по отечески пробирать: “Так нельзя работать, вас надолго не хватит. Собак еще много погибнет, таковы эксперименты”. Успокаивал меня и разрешил во время каникул, которые уже наступили, уехать к мужу на Дальний Восток не на две недели, а на три. Тогда самолетов не было, а экспресс шел 7 суток туда, 7 обратно и там суток 6. Меня шутливо Леон Абгарович прозвал Некрасовской русской женщиной. Я вернулась в срок и вновь стала выраба-тывать “норму”, и на сей раз операция была удачной, как большая часть операций, сделанных Орбели. Пишу, пишу: “Не я пишу — рукой моею, как встарь, владеешь ты, любя”. О, сколько еще можно всего вспомнить. Весь наш коллектив был друже, обо всех все мы знали, если кто-либо был болен, сразу организовывался уход, будь то сотрудник, аспирант, лаборант или служительница. Фотографировался Леон Абгарович всегда вместе со всем коллективом, и если не было Нюши (Анны Гавриловны Липаритовой), он просил ее найти. Счастливые аспирантские годы, когда рядом непосредственный шеф А. А. Данилов, требовательный к себе и к нам, но товарищ, а не стоящий где-то наверху руководитель. Главный шеф всегда и все знал о ходе наших экспериментов. Все любили институт Лесгафта, пожалуй, больше дома. Одна наша сотрудница — тогда она была лаборанткой — С. Э. Беленькая, так та даже к больному ребенку не шла, если Окципут был болен. Это безмозжечковая собака, жившая в лаборатории на свободе для наблюдения за восстановлением утраченных ею координационных механизмов. Все берегли эту собаку “пуще глаза”, так ее ценил Орбели, а следовательно, и все мы — и М. Б. Тетяева, и Нюша, и все. В лаборатории всей молодежи помогали, и Э. А. Асатрян, когда попал из Армении в институт Лесгафта, так же был окружен вниманием, и с ним тоже оставались дежурить у оперированных собак старшие товарищи. Таков был стиль того института, и директор-то его был легендарной личностью — Николай Александрович Морозов, человек, просидевший в Шлиссельбургской крепости, как народник, двадцать пять лет. Невольно все это настраивало нас, молодых, на строгое отношение к себе.

Когда после смерти Павлова, Орбели было передано для дальнейшей разработки все наследие Павлова и мы должны были перейти в Физиологический институт имени Павлова, Леон Абгарович говорил: “Я боюсь больших институтов, я помню, как в Утрехте проф .... .... работая в сарае, выпустил массы интересных работ, а когда ему дали хорошо оборудованную лабораторию, начались склоки”. Как напророчил. С первых же дней в Физиологическом институте имени Павлова начались неприятности. Не всем нравилось, что наследие Павлова передали в руки Орбели. Начались какие-то бесконечные обсуждения его деятельности, активы, на которых были, например, такие выступления зам. дир. по хоз. части некто Полякова: “Я, — говорил он, — считаю, что Орбели занят не тем, что нужно, к нему все время ходят в кабинет сотрудники и разговаривают, а он не имеет даже рабочего станка, рабочего места и вместо того, чтобы заниматься наукой, говорит мне, почему у вас непорядки в хозяйственных делах, разве это его дело”.

Тяжелыми годами были для нас 1936 и 1937 годы. Помню один актив, когда Леон Абгарович выступил и говорил: “Вот меня тут критикуют, а мне правительство дало тяжелый груз — разрабатывать наследие Павлова. У меня такое чувство, что я иду по краю пропасти с этим грузом и все говорят: ступи сюда, ступи туда, — а не лучше ли часть груза снять с меня. Я предложил Асатряну руководить сектором условных рефлексов, так он мне ответил: только самостоятельно. Как же это самостоятельно, когда я за все отвечаю, разве это помощь!”. А перед активом нас, комсомольцев, собрал Асатрян и сказал, что нужно критиковать Орбели и дал “установки”, я отказалась. Выступая на активе, я сказала: “Леон Абгарович говорит, что он идет по краю пропасти и просит снять с него груз. Мы еще не выросли и не можем помочь в этом, а вы, т. Асатрян, большой ученый, и ваша прямая обязанность не критиковать, а помогать”. Что тут было после собрания, меня прозвали комсомолкой Орбели, Поляков говорил, что надо ею заняться и узнать, что она из себя представляет, и договорились до того, что у меня мол с Орбели роман — роман в хлопотах о муже! Просто чудесно. Вскоре начались аресты, и моими друзьями оказались жены, у которых мужья были арестованы и высланы, и мне вменялось в вину, что я продолжаю дружить с Ченыкаевой и Михельсон. Довели до того, что я ушла в другой институт. Леон Абгарович перевел меня в Колтуши. Однако с больной ногой было трудно ездить, и после того как была назначена комиссия во главе с Айрапетянцем, задачей которой являлось создание здоровой обстановки для работы академика Орбели. И вот тогда признали, что я одна из всех комсомольцев вела себя правильно. Я была переведена обратно в Физиологический институт. Этот перевод в Колтуши снизил мне “оценку” при представлении к награде уже в Институте физиологии, когда там был Быков. За выслугу лет мне должны были дать Орден Красного Знамени, а Бороздин, зав. кадрами, сказал, что стаж у вас с 1940 года. “Мало ли что ваш Орбели позволял себе делать, он вас перевел в Колтуши своей властью (он под этим, вероятно, подразумевал власть вице-президента) и вернул сюда вас так же, и мы числим вас с 1940 года”. А я работала в Институте с 1936 года, а у Орбели с 1933 года. Я считаю вполне почетный и свой орден “За доблестный труд”. О, как я рвалась из этого института, где ругали Орбели и приходилось молча слушать. Хотела уйти в группу Орбели, но Тонких не разрешила, сказала, что пусть туда идут безработные, а их было много, всех выгнали из Физиологического института и название переделали в Институт Физиологии. Изгнаны были даже такие ученые, как Гинецинский, который бросил все в Ленинграде и уехал в Новосибирск. Был изгнан Карамян, только что вернувшийся с победой из Берлина. Он, будучи на посту секретаря парторганизации (кстати он им был менее месяца, а до этого была Худорожева и Павлов, которые были оставлены и которые не были на фронте), проглядел ошибки Орбели и не сумел в продуманном выступлении их вскрыть. Многие сумели “в продуманных выступлениях” вскрыть ошибки Орбели. Мне кажется, почетно быть выгнанным вместе со своим учителем. А я вот, слушаясь Тонких, осталась в институте и лила слезы на многих заседаниях, когда ругали Орбели, а ругали лихо, некоторые говорили, что у Леона Абгаровича были вредные тенденции и он специально не развивал учение Павлова, но приходилось молчать. Потом мне удалось уйти из этого института в Институт эволюционной физиологии имени И. М. Сеченова, где я снова вздохнула свободно.

Леон Абгарович человек большого долга, всем понятно, что ему было трудно приходить в Институт физиологии, откуда он был изгнан. Однако, когда умер его сотрудник проф. Строганов, он, не взирая ни на что, пришел, вошел в зал и произнес речь. Все служительницы плакали, и плакали не по покойнику, а страдая за Леона Абгаровича, которому пришлось придти в институт. Он подошел ко всем, поздоровался за руку, назвав всех по имени и отчеству, — редкий дар всех своих бесчисленных сотрудников и служителей называть по именам.

Теперь опять хочется вспомнить о приятном. Приятным событием был юбилей Тонких, когда я лично обошла все учреждения и сказала всем маститым ученым нашего времени, что мы празднуем юбилей ученицы Орбели Тонких и очень просим посетить в этот день наш институт, так как Леона Абгаровича славить еще нельзя, так хоть его ученице воздадим дань. И все, к кому я ходила, пришли, даже сам Гончаров, начальник Военно-медицинской академии, пожаловал ради Леона Абгаровича, и у нашего шефа был приятный день, и у моей шефши тоже. Затем приятное событие в жизни Орбели, еще в тяжелые времена, были лекции в Университете, организованные Н. В. Голиковым. Все спешили на эти лекции — и студенты, и сотрудники, и опоздавшим приходилось стоять в дверях. Так понемного оттаивал лед опалы и вновь Леон Абгарович начинал занимать подобающее ему место.

Прошли тяжелые годы, и в 75 лет устроили юбилей и самому Леону Абгаровичу. Он был засыпан адресами. Покорители космоса, покорители морских глубин, ученые-физиологи, биохимики, клиницисты, все, все отдавали дань этому ученому и настоящему человеку, и он сиял как будто не было тяжелых лет опалы. Говорилось много речей, и в своем ответном слове он не забыл никого. Отдана была дань его родителям, воспитавшим его честным и правдивым человеком, его учителям, привившим ему интернациональное мышление, поэтому он открывал двери лаборатории всем национальностям. Он отдал должное своей родине Армении с ее древнейшей культурой. Большой родине, давшей ему возможность проводить работы по всем интересующим его вопросам. Также он с теплотой вспомнил ВМА, в стенах которой работал у Павлова, и сказал, что у Павлова он научился широте мышления и поэтому у него возник эволюционный подход к исследованиям, позволяющий вскрыть неясные доселе механизмы развития тех или иных процессов. И сказал, что без коллектива своих учеников он бы ничего не достиг, а ученики, увы, на него нападали, а благодаря ему выросли в больших людей. И вот прошумел юбилей, и вскоре бедный Леон Абгарович слег. Я не могла к нему ходить, меня душили слезы и я не могла с ним говорить, я его своими слезами могла только расстраивать. Вся ВМА, все врачи переживали его болезнь и дежурили дома у его постели, а внук даже взял академический отпуск, чтобы дежурить около дедушки. Еще во время юбилея был банкет. Их было несколько. Я, как жена армянина, присутствовала на армянском банкете. Армяне привезли 75 роз и ковер с портретом Орбели. Я к юбилею достала розы в Ботаническом саду, и с меня не взяли денег, сказав, что такие розы мы не продаем, это только для Орбели. Вино мы достали на винном заводе, и там одну коробку дали бесплатно именную для Орбели. Главный телеграф прислал ему телеграмму и написал, что ими принято на его имя более 500 телеграмм и они присоединяются к голосу мира и тоже поздравляют его. Я в своей речи стала рассказывать ему об этом и думала, все его почитают, а свои ученики его обидели, и в результате не могла кончить речи, разрыдалась. У него тоже выступили слезы, и он сказал монму мужу: “Разрешите поцеловать Нину Александровну, говорить я тоже не могу”. И сейчас, когда я пишу эти строки, опять выступают слезы жалости, досады за то, что так омрачена была его славная жизнь. Омар Хайям сказал: “Небрежный ветер в вечной книге жизни мог и не той страницей шевельнуть”. Затем “небрежный ветер” повернул эту страницу в жизни Леона Абгаровича, он уж его-то мог обойти. На днях мы были на его могиле, в день его 85-летия, и там говорились речи, особенно хорошо сказала Вержбинская Н. А., что с Леоном Абгаровичем несовместима никакая фальшь, и мы, работающие у него, всегда знали, что в работе необходима честность и чувство товарищества, что одному не под силу то, что может сделать весь дружный коллектив, и поэтому у нас всегда старшие помогают младшим и отвечают за их рост.

В день 85-летия по телевизору была показана еще одна страничка из его жизни, мне неизвестная по памяти, но известная по рассказам самого Леона Абгаровича. Это его работа в Кронштадском военном госпитале,где он, работая врачом с больными, уже понял, что надо изучать физиологию человека, чтобы быть истинно полезным больному. В тот период жизни Леон Абгарович был очень красив, ему шла морская форма. И вот когда он после Кронштадта читал лекции по физиологии в Институте имени Лесгафта, который находился рядом с Театром оперы и балета, то нам рассказывали, что артистки театра бегали на лекции и хотели соблазнить такого красивого ученого, но увы, они не имели успеха. В тот период, да и всегда Леон Абгарович отдавал дань женщинам только как своим сотрудницам по работе. Нельзя сказать, что Леон Абгарович был равнодушен к женщинам, нет, в этом его обвинить нельзя, но у него было настолько возвышенное отношение к женщинам, что он никогда бы не мог спуститься до какого-либо прозаического романа. Он и в этом отношении был велик и совершенно не похож на других. В общении с ним женщина чувствовала, что она для него на пъедестале и он ее никогда ни в чем не обидит, и каждая из женщин в его обществе чувствовала, что она женщина, так он подчеркнуто внимательно относился ко всем нам, женщинам, работающим у него. Он таков, что даже мужчинам подавал пальто, чем их приводил в крайнее смущение.

Помню дни войны, когда мы дежурили в институте, и то бесстрашие, которое проявлял Леон Абгарович. Он не думал о себе, он все время хлопотал об эвакуации института и продолжал работу. Никогда не могу забыть тот день, когда Леон Абгарович чуть не был убит осколком во время заседания в нашей лаборатории у проф. Гинецинского. Начался артиллерийский обстрел, мы сказали, что стреляют, опасно оставаться, он сказал, что на все обращать внимание нельзя, давайте продолжать заседание. Но тут, на счастье, его вызвали к телефону, и только он успел выйти и мы выбежали вслед за ним, как в нашу комнату влетели осколки от снаряда, разорвавшегося напротив. Один большой осколок как раз упал на тот стул, на котором сидел Леон Абгарович, и я его долго хранила. Окна во всем институте были выбиты, но никто не погиб, а только один сотрудник, сидящий на опыте у камеры условных рефлексов, был сброшен со стула воздушной волной. Раз как-то попала в вестибюль нашего института бомба, но она была маленькая и разрушила только часть вестибюля института. Перед нашей эвакуацией (уже на самолетах через Ладогу, поезда не шли) я ходила и думала, что будет с городм “Петра твореньем”. Работая в Самарканде, в Военно-медицинской академии, мы старались, находясь даже далеко от Орбели, работать так, как нас приучил учитель. Утром, в 6 утра, готовились лекционные демонстрации, затем лекция Лебединского, где мы с Кравчинским демонстрировали опыты, затем занятия со студентами и вечером работа в госпитале на раненых. И так каждый день.

В госпитале на раненых я провела работу, исходящую всецело из учения Леона Абгаровича о роли симпатической нервной системы в развитии каузалгического синдрома, заболевания, механизм которого до учения Леона Абгаровича и других, ранее занимавшихся этим вопросом ученых, не мог быть понят, и раненые, мучимые ужасными болями, даже кончали самоубийством, а мы с проф. Лебединским и проф. Минкиным — клиницистом, работая в клинике проф. Шамова, на основании теоретических взглядов Леона Абгаровича, прекращали их боли, применяя оперативный метод. Его ученики, ныне профессора, супруги Зимкины в трудных условиях Самарканда, когда писать приходилось при коптилках, все же закончили свои докторские диссертации и защищали их там же оба а один день. Леон Абгарович во время войны вел огромную работу в Казани и в Москве, но там меня не было.

Пусть мое воспоминание о нем будет скромным венком на его могилу. 7 июля 1967 года мы опять пойдем на кладбище и опять будем думать, а ведь он бы еще мог жить. Жена жива, академик Бериташвили жив, и желаем им и в дальнейшем здоровья, но почему он ушел от нас, нам так было с ним хорошо!

Send your comments to Arthur Ambartsumian: ambarts@gmx.net


For additional information about Leon Orbeli you should address to "The Orbeli Brothers Memorial" (physiologist Leon Orbeli, historian and lawyer Rouben Orbeli, orientalist and longtime director of the Hermitage Museum, Josef Orbeli):

orbeli@yahoo.com


Back to the main page




The text has been published from February 1, 2000

Copy Right: Arthur Ambartsumian, 2000